К
стене
отвернувшись,
последний
поэт
стене
набормочет
торжественный
бред:
мол,
жил — да
сражён
наповал.
И с
этим
отправится
в горний
приют
из
места, где
походя
рифмы куют,
с
кем попадя
пьют, без
разбора
дают.
И я
там когда-то
бывал —
на
кухнях
сидел и
гудел
допоздна,
в
подъездах
любил и
гулял
допьяна,
на
ста
панихидах
стоял.
О,
если
последний
гороховый
шут
избавит
себя от
назойливых
пут
чужих
равнодушных
забот
и
в тапочках
белых на
сцену
влетит,
где
Божий
прожектор
его осветит,
и
руки
расправит в
алмазный
зенит
на
вечный, на
млечный
полёт —
кто
вместо него
для
созвучья lyubov
слизнёт
окончанье
со лбов и
зубов,
кровавую
рифму
найдёт?
На
диком, на
варварском
том языке
последний
придурок с
душой
налегке
оставит
охапку
цитат.
Придёт
листопад —
отвратительный
тать,
немытый,
небритый,
соседскую
мать
вотще
поминающий.
Время
считать
по
осени голых
цыплят.
А
в это
мгновенье
святой
идиот
назад
к
золотистому
маю идет —
безгрешный
— в
черешневый
сад.
Мы
что-то
кропаем в
своих
мастерских,
крысята,
бесята в
пеленках
сухих,
с
пустышками
в юных зубах.
Приставка
и корень,
значенье и
знак,
и
красен, и
чёрен, и эдак,
и так,
но
пусто, а было
почти что
верняк,
но
швах — и опять
на бобах.
И
больше
никто,
никогда и
нигде
не
сможет
гадать на
хрустальной
воде,
на
прелом
листе, на
падучей
звезде,
впотьмах,
впопыхах,
второпях.
И
звонким агу
со слюной
пополам
толкаются
в ребра и в
бороды к нам
младенцы
в уютных
гробах.
1993
|